Владимир Набоков - Смех в темноте [Laughter In The Dark]
За два дня до отъезда Альбинус сидел за почему-то особенно неуютным столом и писал деловые письма, а Марго тем временем в соседней комнате уже укладывала вещи в новый, сверкающий, черный сундук; он слышал шуршание оберточной бумаги и песенку, которую она, с закрытым ртом, без слов, не переставала напевать.
«Как все это странно, — думал Альбинус. — Если бы кто-нибудь предсказал бы мне под Новый год, что через несколько месяцев моя жизнь так круто изменится…»
Марго что-то уронила в соседней комнате, песенка оборвалась, потом опять возобновилась.
«Ведь полгода назад я был примерным мужем в безмаргошном мире. Как быстро судьба все переменила! Другие люди способны совмещать семейное счастье с легкими удовольствиями, а у меня почему-то все сразу рухнуло. Почему? И вот сейчас я сижу и как будто рассуждаю здраво и ясно, а на самом деле земля уходит из-под ног, как при землетрясении, и все летит кувырком Бог знает куда…»
Вдруг — звонок. Из трех разных дверей выбежали одновременно в прихожую Альбинус, Марго и кухарка.
— Альберт, — сказала Марго шепотом, — будь осторожен. Я уверена, что это Отто.
— Иди к себе, — прошептал он в ответ. — Я уж с ним справлюсь[38].
Он открыл дверь. Оказалось, что пришла девушка, принесшая обновки от модистки. Не успела она уйти, как позвонили вновь. Он опять открыл дверь. На пороге стоял юноша с грубоватым неумным лицом — и все же удивительно похожий на Марго: те же темные глаза, те же прилизанные волосы, тот же прямой нос, не лишенный, впрочем, если взглянуть на самый его кончик, намека на загибчик. На нем был приличный костюм воскресного вида, а конец галстука уходил под рубашку между пуговицами.
— Что вам угодно? — спросил Альбинус.
Отто кашлянул и проговорил с доверительной хрипотцой:
— Мне нужно с вами потолковать о моей сестре. Я — брат Марго.
— А почему, позвольте мне спросить, именно со мной?
— Вы ведь герр?.. — вопросительно начал Отто, герр?..
— Шиффермиллер, — подсказал Альбинус с изрядным облегчением оттого, что юноша явно не знал его настоящего имени.
— Ну так вот, герр Шиффермиллер, я вас видел с моей сестрой и подумал, что вам будет любопытно, если я… если мы…
— Очень любопытно, — только что же вы стоите в дверях? Входите, пожалуйста.
Тот вошел и снова кашлянул.
— Я вот что, герр Шиффермиллер, у меня сестра молодая и неопытная. Моя мать ночей не спит с тех пор, как наша малышка Марго ушла из дому. Ведь ей только шестнадцать — вы не верьте, если она говорит, что больше. Что же это такое, сударь, в самом деле, мы — честные, отец — старый солдат. Очень, очень нехорошо выходит. Я не знаю, как это можно исправить…
Отто все больше взвинчивал себя и начинал почти что верить в то, что говорит.
— Не знаю, как быть, — продолжал он, все более возбуждаясь. — Представьте себе, герр Шиффермиллер, что у вас есть любимая невинная сестра, которую купил…
— Послушайте, мой друг, — перебил его Альбинус. — Тут какое-то недоразумение. Моя невеста мне рассказывала, что ее семья была только рада от нее отделаться.
— О, нет, — проговорил Отто, щурясь. — Неужто вы хотите меня уверить, что вы на ней женитесь. Ведь когда на честной девушке женятся, то перво-наперво идут посоветоваться к родителям ее или там к брату. Побольше внимания, поменьше гордости, герр Шиффермиллер.
Альбинус с некоторым любопытством смотрел на Отто и думал про себя, что этот юный скот, в конце концов, говорит резон и столько же имеет права печься о Марго, сколько Поль о своей сестре. Вообще же в этой беседе ощущался некий пародийный привкус[39], особенно очевидный в сравнении с тем ужасным разговором, который состоялся у него с Полем два месяца назад. Сейчас хоть в одном он находил удовольствие — в том, что способен твердо стоять на своем, будь Отто хоть трижды ее братом, — и извлечь явную выгоду из того, что тот всего лишь шантажист и шалопай.
— Стоп, стоп, — прервал его Альбинус решительно и хладнокровно (ни дать ни взять — истинный патриций). — Я отлично понимаю, как обстоит дело. Все это не ваша забота. Уходите, пожалуйста.
— Ах, вот как, — сказал Отто, насупившись. — Ну хорошо.
Он помолчал, теребя кепку и глядя в пол. Пораздумав, он начал с другого конца:
— Вы, может быть, дорого за это поплатитесь, герр Шиффермиллер. Моя сестренка совсем не такая, как вам кажется. Я из братских побуждений назвал ее невинной. Но, герр Шиффермиллер, вы слишком доверчивы, — очень даже странно и смешно, что вы ее зовете невестой. Обхохочешься. Я уж, так и быть, вам кое-что о ней порасскажу.
— Не стоит, — покраснев, ответил Альбинус. — Она сама мне все рассказала. Несчастная девочка, которую семья не смогла уберечь. Пожалуйста, уходите. — И Альбинус приоткрыл дверь.
— Вы пожалеете, — неловко проговорил Отто.
— Уходите, не то придется вас вышвырнуть, — сказал Альбинус (добавляя к одержанной победе последний, так сказать, сладостный штрих).
Отто очень медленно двинулся с места.
Альбинус с пустоватой сентиментальностью, свойственной привычной ему зажиточной среде (привыкнув получать все на серебряном подносе), вдруг представил себе картину бедного и грубого существования этого юноши. И потом, все-таки слишком уж сильно он походил на Марго — в особенности на дующуюся Марго. Прежде чем закрыть дверь, он быстро вынул десятимарковую купюру и сунул в руку Отто.
Дверь захлопнулась. Отто постоял на лестничной площадке, посмотрел на ассигнацию, задумался, потом позвонил.
— Как, вы опять? — воскликнул Альбинус.
Отто протянул руку с билетом.
— Я не желаю подачек, — пробормотал он злобно. — Отдайте эти деньги безработному, коли вы не нуждаетесь в них, — вон их сколько вокруг!
— Да что вы, берите, — сказал Альбинус смущенно.
Отто двинул плечами.
— Я не принимаю подачек от бар. У бедняка есть своя гордость. Я…
— Но я просто думал… — начал Альбинус.
Отто потоптался, хмуро положил деньги в карман и, бормоча что-то про себя, ушел. Социальная потребность была удовлетворена, теперь можно было позволить себе идти удовлетворять потребности человеческие.
«Маловато, — подумал он, — да уж ладно. И потом — ведь он меня боится, этот глупый пучеглазый заика».
12
С той минуты, когда Элизабет прочла письмо Марго, жизнь ее превратилась в неразрешимую гротескную загадку, какую может задать лишь призрачный учитель в дымчатом кошмаре болезненного бреда. Сперва ей все казалось, что муж умер, а ей лгут, желая успокоить, будто он лишь изменил.
Ей помнилось, что она поцеловала его в лоб перед уходом — в тот далекий уже вечер, а потом он сказал: «Нужно будет все-таки завтра об этом спросить доктора Ламперта. А то она все чешется».
Это были его последние слова в этой жизни, простые, обыденные слова — о легкой сыпи, появившейся у Ирмы на шее, — и после этого он исчез.
Через несколько дней сыпь от цинковой мази прошла, — но не было на свете такой мази, от которой бы смягчилось, стерлось воспоминание — его большой матовый лоб, легкое похлопывание пальцев по карману в тот момент, когда он подходит к двери.
Она так первые дни плакала, что прямо удивлялась, как это слезные железы не иссякнут, — и знают ли физиологи, что человек может из своих глаз выпустить столько соленой воды? Тогда приходило на память, как она с мужем купала маленькую дочку в ванночке с морской водой однажды летом, проведенном на итальянском побережье, — и вдруг показалось, что можно наплакать как раз такую ванночку и выкупать в ней даже сопротивляющегося великана.
То, что он бросил Ирму, казалось ей еще чудовищнее, чем то, что он ушел от нее самой. А не попытается ли он похитить дочь? Правильно ли они сделали, послав Ирму с бонной в деревню? Поль отвечал, что правильно, и уговаривал ее тоже туда поехать, но она и слышать не хотела. Хотя она и чувствовала, что никогда не сможет простить (не потому, что он унизил ее, — она была слишком горда, чтобы такое могло ее задеть, — а потому, что унизился сам), Элизабет ждала изо дня в день, что откроется дверь и войдет ее муж — бледный, как Лазарь[40], с опухшими и влажными голубыми глазами, в превратившейся в лохмотья одежде, с протянутыми руками.
Большую часть дня она проводила в какой-нибудь случайной комнате — иногда даже в прихожей — в любом месте, где ее настигал густой туман задумчивости, — и тупо вспоминала ту или иную подробность супружеской жизни. И вот уже ей казалось, что муж изменял ей всегда. Она припоминала и понимала (как человек, выучивший новый язык, может вдруг внезапно вспомнить, что видел когда-то, когда еще не знал его, книгу, на нем написанную) смысл алых пятен — липкие следы алых поцелуев, — увиденных как-то на носовом платке мужа.
Поль старался отвлечь Элизабет, как умел, от ее мыслей. Он никогда не упоминал Альбинуса. Он даже пожертвовал своими излюбленными привычками — например, перестал проводить воскресное утро в турецких банях. Он приносил ей журналы и романы, вспоминал с нею детство, покойных родителей и светловолосого брата, убитого на Сомме, музыканта и мечтателя.